Светлана Коннеген о драматургии М. Волохова. «НОВАЯ ДРАМАТУРГИЯ НА СТАРОМ АРБАТЕ». («Русская мысль»)

14 июля в московской «Студии драматической импровизации», небольшом театре, что совсем рядом с Арбатом, на Сивцевом Вражке, состоялась премьера спектакля по пьесе живущего в Париже драматурга Михаила Волохова «Игра в жмурики». Это не первая его пьеса, поставленная в Москве: вот уже два года в театре-студии «ТРЕМ» идет его же «Сорок восьмой градус солнечной широты».

Нужно сказать, что состояние отечественной драматургии на сегодняшний день достаточно плачевно. Та советская драматургия, которую можно было бы отнести к т.н. либеральному крылу нашей литературы, точнее, те ее поиски и новации, которые когда-то казались действительно смелыми, теперь, с резким изменением социокультурного контекста вызывают едва ли не ироническую улыбку у зрителя и читателя. В последние годы в советской периодике начали публиковаться тексты — проза и поэзия, — относящиеся к той литературе, которую сейчас в Москве принято называть «новой». Литература эта, вошедшая наконец в открытую культуру, является частью бывшего литературно-художественного подполья, андеграунда (именно частью его, потому что остальных авторов этой контркультуры — а их, разумеется, было большинство — можно расценивать как вполне традиционных, отличающихся от своих «официальных» коллег-драматургов лишь присутствием в их творчестве прямо противоположного заряда). Эта «новая» литература существенным образом изменила всю бывшую до сих пор систему эстетических критериев и оценок.

Но, с другой стороны, любопытно, что эта «новая» литература дала немало образцов действительно интересной поэзии и прозы, но — увы! — в ее недрах не появилось практически ничего, имеющего отношение к драматическому искусству. Разумеется, какие-то отдельные произведения так или иначе появлялись в самиздате (я имею в виду, например, пьесы Евгения Харитонова или Владимира Сорокина), но говорить о какой-то новой драматургии как о некоем цельном художественном явлении пока не приходится. Эта лакуна в нашей сегодняшней литературе и вообще в нашей сегодняшней культуре очевидна и, по-видимому, достаточно труднопреодолима. И связана она, на мой взгляд, с тем, что драматургу все-таки всегда нужен был театр в ситуации глубокого социально и культурного подполья, рассчитанного лишь на домашнее, кухонное существование литературы, на чтение текстов только в ближайшем кругу друзей и единомышленников, было практически невозможно.

Именно по этим причинам мы и должны с особым вниманием отнестись к текстам тех молодых драматургов, которые по возрасту своему и по своей эстетической ориентации принадлежат к тому литературному поколению, которому уже не знакомы условия существования и творчества в ситуации социальной замкнутости, подполья, вчерашнего андеграунда. В данном случае я имею в виду пьесы молодого драматурга Михаила Волохова.

Его можно было бы назвать достаточно традиционным автором в том смысле, что и принципы его работы с материалом, и вообще его отношение к тексту лишены авангардистского пафоса.

Пьеса «Игра в жмурики» является фактическим диалогом: в ней два персонажа — два кагебешника, два убийцы, выясняющие отношения друг с другом, а через это — с миром вообще и со своим собственным прошлым. Уже из этого обстоятельства следует, что в пьесе очень силен «советский фон», но все еще пресловутая и нещадно эксплуатируемая сейчас «социальная тема» присутствует здесь именно в качестве пусть активно работающего, но фона, а не смысловой доминанты. Этот фон поддерживается и на уровне лексическом, на уровне речи героев, полностью построенной на основе того языка, который у нас принято называть ненормативным. Язык этот до последнего времени никак не входил в суверенные области «высокого» искусства, зато он давно уже пронизал все остальное оставшееся ему пространство — то, что мы подразумеваем под понятием окружающей нас реальности, нашего быта. На мой вопрос, обращенный к режиссеру-постановщику спектакля Давиду Гогитидзе, не шокировал ли его этот язык тогда, в Париже, когда он прочел пьесу впервые, и не шокирует ли такая речь зрителей, тот ответил, что «в России есть вещи и пострашнее». Ответ мне показался резонным.

И этот язык,  и  вообще обращение авторов к каким-то низовым пластам нашей жизни, до сих пор отчетливо отгороженным от сферы художественного, — все это чрезвычайно характерно и для сегодняшнего советского театра, и для кинематографа, наконец, для сегодняшней нашей литературы. Подобный наплыв к называемой «чернухи» является вполне естественной реакцией чересчур пуританские нравы, царившие здесь до сих пор. Что же касается пьесы Михаила Волохова, то обращение к этим темам и му языку не является тут самоцелью. Этот тяжелый и мрачный не слишком привычной нашему зрителю «советской действительности», доведенный автором до какого-то предела, до какой-то конечной черты, там, за этой чертой, неожиданно расступается,

Становится прозрачным, обнажая простые и ясные истины, которые, казалось бы, уже безнадежно были позабыты и растеряны в этих потемках.

Светлана КОННЕГЕН

«Русская мысль» (Париж), 1990